"Что толку видеть вещь, если о ней никто ничего не доказывает?!"
                                      ...La Primavera de los Pueblos...
                   ...Springtime of the Peoples...
          ...Printemps des peuples...
                                      ...Primavera dei popoli...
                   ...Wiosna Ludow...


товарищи коллеги и граждане читатели,
не зря мы вас последнее время пичкали социалистами-утопистами первой половины 19 века – теперь посмотрим, как эти идеи сочетались (или не сочетались) с практикой.
Давно уже подбирались мы к теме европейских революций 1848 года.
И вот что имеем на сегодня:

Сегодня мы открываем вахту памяти 1848 года. До конца июня будем размещать в библиотеке и здесь, в сообществе, воспоминания современников и очевидцев, документы, научные и научно-популярные работы, иллюстрации – в комментариях к этой записи.
Прежде всего хочу анонсировать

ИНОСТРАННЫЕ МЕМУАРЫ, ДНЕВНИКИ, ПИСЬМА И МАТЕРИАЛЫ
Под общей редакцией [фамилия в оригинале залита чернилами]

РЕВОЛЮЦИЯ 1848 ГОДА ВО ФРАНЦИИ
февраль—июнь
в воспоминаниях участников и современников
Подбор, перевод, статья и комментарии Е.Смирнова
Москва—Ленинград: ACADEMIA. 1934



Сборник более 600 страниц, все сразу представить читателям мы не имеем возможности, и будем выкладывать материалы постепенно.
В ближайшее время слово предоставим Коссидьеру, Луи Менару и Даниелю Стерн. Сейчас – предисловие составителя и переводчика, с комментариями, относящимися к часто упоминаемым в текстах названиям, которые мы перенесли из других разделов.
И «Новая Рейнская газета» у нас тоже будет…

Оглавление сборника

ПРЕДИСЛОВИЕ


Но начнем все-таки с общей международной обстановки:

Алексей Леонтьевич Нарочницкий
Международные отношения от Февральской революции до лета 1848 г.

В сб. «К СТОЛЕТИЮ РЕВОЛЮЦИИ 1848 ГОДА» под ред. проф. Б.Ф.Поршнева и доц. Л.А.Бендриковой. Второе издание. М.: изд-во МГУ. 1949


МЕЖДУНАРОДНЫЕ ОТНОШЕНИЯ НАКАНУНЕ ФЕВРАЛЬСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ
                   Революции 1848 г. и подрыв «Венской системы»
                   Царизм и Пруссия накануне революции 1848 года
                   Кризис внешней политики июльской монархии накануне революции
                   Внешняя политика Англии в Европе накануне Февральской революции. Дипломатия Пальмерстона
МЕЖДУНАРОДНЫЕ ОТНОШЕНИЯ во ВРЕМЯ ФЕВРАЛЬСКОЙ и МАРТОВСКИХ РЕВОЛЮЦИЙ 1848 года
                   Внешняя политика Временного правительства во Франции в феврале-мае 1848 г.
                   Европейские правительства и Февральская революция
                   Вторая республика и Николай I после мартовских революций в Австрии и Пруссии. Польский и шлезвиг-голштинский вопросы и европейские правительства от марта до июля 1848 г.

=-=-=-=-=-=-=-=-=-=-=-=-=-=

Итак, в нашей библиотеке теперь сформирован новый раздел - "ВЕСНА НАРОДОВ": европейские революции 1848 года

Итоги вахты:

Ф.Потемкин. Июльская монархия во Франции (1830—1848 гг.)

Л.Бендрикова. Экономический кризис и рабочее движение накануне Февральской революции во Франции

Р.Авербух. Рабочее движение в Вене в августе 1848 года

Революция 1848 года: статьи, письма, стихотворения К.Маркса, Ф.Энгельса, Ф.Фрейлиграта, Г.Гейне, Г.Гервега, М.Бакунина, Ж.Ренара, Ф.Лассаля, Ф.Меринга, П.Фрелиха Перевод с немецкого и предисловие Н.Н.Попова

Е.Степанова. Маркс и Энегльс в первые месяцы революции 1848—1849 годов

Т.Ойзерман. Развитие марксистской теории на опыте революции 1848 года

Находка гражданки  Березовый сок: <>a href="www.ohio.edu/chastain/contents.htm"англоязычная энциклопедия революции 1848 года

С.Сказкин. Сорок восьмой год во Франции (февраль-июнь)

М.Айзенштат. Революция 1848 г. во Франции. История Франции 1-ой половины XIX века

А.Молок. Июньские дни 1848 года в Париже

Ш.Шмидт. Июньские дни 1848 года

Марк Вилье. Женские клубы и легионы амазонок. Главы VIII-X. 1848 год. Борм и везувианки. Феминистское движение. Г-жа Нибуайе и Общество женского голоса. Женский клуб

А.Иоаннисян. Революция 1848 года во Франции и коммунизм

Л.Бендрикова. Французская историография революции 1848—1849 гг. во Франции (1848-1968)

находка гражданки  Березовый сок: англоязычная энциклопедия революции 1848 года

@темы: Великая французская революция, АРТеФАКТическое/иллюстрации, новые публикации, полезные ссылки

Комментарии
06.07.2010 в 21:54

Мир - это зеркало, и он возвращает каждому его собственное изображение. (Теккерей)
Дежурная национальная гвардия под командованием начальника батальона Рамон де Круазет не оказывает никакого сопротивления.
Тщетно Эмманюэль Араго пытается успокоить пыл инсургентов; тщетно Мари выходит им навстречу и пытается остановить их у входа. Оттесняя, отталкивая дежурных, они устремляются в кулуары, выбивают двери, взбираются на скамьи. Капитан Дюнуайе вскакивает на трибуну. Прикрепив на мраморной доске древко своего знамени и размахивая саблей над своей головой, он восклицает громовым голосом, заглушающим на минуту стоящий кругом шум:
— Здесь нет никакой другой власти кроме власти национальной гвардии, представленной в моем лице, и власти народа, представленного сорока тысячами вооруженных людей, окружающих дворец.
При виде этого зрелища, при этой неслыханной речи напуганные депутаты, толпясь, взбегают на верхние скамьи. Председатель, бледный и растрепанный, дрожащею рукою размахивает колокольчиком. У подножья трибуны, неподвижный, со скрещенными на груди руками, со спокойным лицом, со взором поднятым к небу, словно мученик, Одилон Барро, повидимому, дожидается, пока неистовство толпы не уляжется само собою. Ледрю-Роллен стоит по правую сторону капитана Дюнуайе; его взор как бы спрашивает толпу. Он выжидает момента, когда можно будет овладеть ею жестом и словом. Ламартин, стоя на ступеньках лестницы, испытующим взглядом осматривает собрание.
Ларошжаклен, стоя среди инсургентов, улыбается с торжествующим видом и, обращаясь к Дюнуайе, говорит:
— Мы идем прямо к республике.
— А что в этом худого? — спрашивает Дюнуайе.
— Да ничего, — отвечает Ларошжаклен. — Тем хуже для них, — они ее вполне заслужили.
В этих словах, сорвавшихся с уст Ларошжаклена, сказалась тайная надежда легитимистов; в его улыбке сияла радость мести. Между тем это вторжение толпы, среди которой можно было видеть много прилично одетых людей, национальных гвардейцев, студентов политехнической школы, эти совершенно новые, украшенные золоченой бахромой знамена показались подозрительными находившимся в трибуне журналистам. Республиканцам казалось одну минуту, что это инсценировка демонстрации в пользу регентши.
— Этот не настоящий народ, - восклицает депутат Жерве (из Кана). — Пойду посмотрю, чего хочет подлинный народ.
И он соскакивает с трибуны,
— Не нужно Бурбонов! Да здравствует республика! — кричат инсургенты.
— Господа, — говорит Ледрю-Роллен, — во имя вооруженного народа, завладевшего Парижем, я протестую против предложенного сейчас на этой трибуне какого-то правительства.
Затем, ссылаясь на все важные даты наших последовательных революций 1789, 1791, 1815, 1830, 1848 годов, он устанавливает долг всех добрых граждан не допустить узурпации власти регентством.
— Покороче, мы знаем историю, ваш вывод! — кричит Берье.
Ледрю-Роллен продолжает свою аргументацию.
— Кончайте же, — снова кричит Берье, — предложите учреждение временного правительства!
— Таким образом, я требую, — заканчивает оратор, — временного правительства, назначенного не палатой депутатов, а народом. Временное правительство и немедленный, созыв конвента, который установит права народа.
Это заключение приветствуется бешеными аплодисментами.
Ламартин, все время не покидавший трибуну, выдвигается вперед, чтобы в свою очередь взять слово.

Сторонники герцогини Орлеанской снова проникаются некоторой надеждой. Можно было действительно думать, что Ламартин выскажется за регентство. Во время дискуссии 1842 года он красноречиво поддерживал права герцогини Орлеанской. В то время он не заседал на радикальских скамьях. По своей аристократической натуре он должен был отрицательно относиться к народным движениям. Правда, в своей «Истории жирондистов» Ламартин прославлял Гору и Робеспьера, но в том же произведении сколько слез пролил он за Марию Антуанетту! Сколько симпатии проявлял он к жертвам революции!
Конечно, певец «Размышлений» попытается тронуть сердца, взволновать души, склонить под магический скипетр женщины прирученную революцию, — вот что думали про себя сторонники регентства.
В действительности произошло совсем другое. Ламартин охвачен был более мужественным порывом. Последние годы он близко наблюдал ослепление консервативной партии и малодушие династической оппозиции. В последние сутки он внимательно следил за бессильными попытками пошатнувшейся монархии выпутаться из беды, он видел бездарность людей, еще находившихся у власти, видел энергию и мужество республиканских вождей. И он думал, что пробил час для более честного, более сильного правительства, опирающегося на преданность и доверие народа.
С самого начала парламентской сессии радикалы пытались разузнать о настроении Ламартина. Он знал, что со времени опубликования «Истории жирондистов» демократическая партия не могла, в случае победы, не уделить ему значительное место в управлении страной. Когда вспыхнула инсуррекция, с ним заговорили более откровенно. Узнав в среду, около полуночи, о катастрофе у министерства иностранных дел, Ламартин, у которого всегда жива были в памяти великие сцены, повествователем которых он стал, сказал:
— Завтра будет 20 июня, а послезавтра мы будем иметь 10 августа.
Отправившись пешком в Бурбонский дворец, он по дороге видел жалкий триумф Одилона Барро и еще более укрепился в своем новом настроении.
В своей речи Ламартин сказал:
— Господа, если я разделяю то волнение, которое вызывает зрелище потрясающих человеческих катастроф, если я разделяю воодушевляющее вас чувство уважения, я не менее разделяю уважение к великому народу, который вот уже три дня борется за низвержение коварного правительства и за установление на незыблемом фундаменте власти и порядка, власти свободы. Но я не тешу себя иллюзиями, которые высказывались только что здесь, на этой трибуне; я не думаю, чтобы всеобщее приветствие, продиктованное волнением и порывом, могло служить базой для прочного и незыблемого права, для правительства, которое должно править 35 миллионами людей. Я знаю, что то, что можно принять восклицаниями, можно восклицаниями же отменить. И какое бы правительство ни было учреждено в момент переживаемого нами кризиса, нужно, важно для народа, нужно всем классам населения, тем, кто пролил свою кровь в этой борьбе, конституировать, наконец, прочное народное правительство. Я требую поэтому, чтобы немедленно, во имя общественного мира, во имя проливающейся крови, во имя народа, три дня ведущего столь славную борьбу, требую, чтобы немедленно учреждено было временное правительство. Это правительство будет, по моему, иметь задачей, во-первых, установить необходимое перемирие, а затем и мир между гражданами; во-вторых, принять тотчас же необходимые меры для созыва на выборы всей страны, в том числе и национальной гвардии.

Его прерывают ружейные выстрелы, раздающиеся в кулуарах.
06.07.2010 в 21:54

Мир - это зеркало, и он возвращает каждому его собственное изображение. (Теккерей)
Доносившийся извне гул не переставал разрастаться. Теперь он грохочет, точно взбушевавшееся море. В одной трибуне для публики на верхнем этаже выламывается дверь. Масса людей, вооруженных пиками и длинными кухонными ножами, со свирепыми глазами, с перекошенными лицами, врывается с восклицаниями: «Долой палату! Долой продажных предателей!»
Один гражданин, сержант Дювийар, увидя положенный на края трибуны карабин, отбрасывает его в сторону. Ужас охватывает депутатов. Они бросаются к выходу. Герцогиня Орлеанская с детьми увлекается бегущими. Рабочие, национальные гвардейцы, студенты занимают места на опустевших скамьях. Гул разрастается.
— Председатель предателей, убирайся вон! — восклицает один инсургент, снимая шляпу с головы Созе, который немедленно улепетывает. На своих местах остаются только около двадцати депутатов левой.
Озирая толпу спокойным взглядом, Ламартин все еще стоит на трибуне. Она осаждается со всех сторон; люди друг друга толкают, сбрасывают с лестницы. Из смешавшейся толпы раздаются крики:
— Временное правительство! Временное правительство!
Несколько молодых людей подходят к Дюпону (де л’Эр) и предлагают ему занять председательское место. Карно ведет его к креслу; раздаются аплодисменты. Громко требуют список временного правительства. Предлагаются несколько списков; один из них — от редакции «National», другой — от редакции «Reforme», представляются и списки, тут же наспех составленные.
— Никаких Бурбонов, никаких предателей! Да здравствует республика! Пусть все знают, что мы хотим республики! Пойдем в городскую ратушу! Нужно отвести временное правительство в городскую ратушу! Мы хотим правительства мудрого, умеренного. Не нужно крови, но необходима республика!
В городскую ратушу, с Ламартином во главе! Да здравствует республика! Да здравствует Ледрю-Роллен! Не дадим себя обмануть, как в 1830 году. В городскую ратушу!

На трибуну всходит молодой человек и восклицает:
— Долой королевскую власть! Долой цивильный лист!
В этот момент один рабочий, обратив внимание окружающих на картину, изображающую Луи-Филиппа, приносящего присягу палате в 1830 году, восклицает:
— Разорвем ее! Уничтожим ее! Долой изменников!
— Подождите, я его сейчас расстреляю, — говорит другой, вооруженный двухствольным ружьем, и с этими словами он выпускает два выстрела, пробивающие портрет Луи-Филиппа посредине большой ленты Почетного легиона. Тогда один рабочий вскакивает на трибуну и твердым тоном властно восклицает:
— Будем охранять памятники, будем охранять собственность! Зачем истреблять? Зачем расстреливать эти картины? Мы показали, что нельзя дурно обращаться с народом, — покажем же теперь, что народ умеет чтить свою победу.
Единодушные аплодисменты приветствуют этот призыв. Рабочего окружают со всех сторон. Ему жмут руки. Толпа, отказавшись от разрушения, покидает зал, и вскоре палата депутатов совершенно пустеет. Идет пятый час. С этого времени городская ратуша становится единственным центром, к которому устремляются, чтобы ожесточенно биться друг с другом, все воззрения, все интересы, все революционные страсти.
06.07.2010 в 21:55

Мир - это зеркало, и он возвращает каждому его собственное изображение. (Теккерей)
…до шести часов вечера дворец Инвалидов [где находилась принцесса Орлеанская и ее дети] был свидетелем многих проявлений внезапной преданности, многих интриг. Представители разных течений приходили в эти часы засвидетельствовать свою преданность делу регентства и обещать активную помощь в городской ратуше.
— Если партии «Reforme» не удастся сразу одержать полную победу, — говорили некоторые республиканцы из редакции «National», — регентство при нашей поддержке будет непременно провозглашено к концу дня депутатами, национальной гвардией и населением, пришедшим в себя после кратковременного замешательства.
В то время как герцогиня недоверчиво выслушивала уверения внезапного рвения, временное правительство, назначенное в палате, пробиралось к Гревской площади, где народ, овладев без единого выстрела городской ратушей, на свой особый манер во власть временное правительство.


Выйдя первым из Бурбонского дворца, Ламартин, прождав в течение нескольких минут прихода своих новых товарищей, встал во главе кортежа. Бастид и офицер I легиона, капитан Сент-Аман, держали его за руки. Капитан Дюнуайе, окруженный своим небольшим эскортом и неся трехцветное знамя, которое он в продолжение всего заседания держал на трибуне ораторов, следовал за ним. Тут же находились Лавердан и Кантагрель, сотрудники «Мирной демократии», несколько студентов и несколько национальных гвардейцев. В некотором расстоянии от них двигался Дюпон (де л’Эр), который в виду своего преклонного возраста не мог ходить пешком и которого усадили на наемные дрожки. Вскоре к ним присоединился Кремье. Так шли по четыре в ряд, а барабанщиками во главе, через набережную Орсе, по направлению к городской ратуше.

Кортеж не был многочисленен. Он насчитывал не больше шестисот человек. Толпа, которую привлекало любопытство и которая обращалась к членам кортежа с расспросами о происходящих событиях, восклицая вслед за инсургентами: «Да здравствует временное правительство!», тоже не представляла собою силы, способной противостоять даже малейшей атаке. А такая атака была вполне возможна. Полки, эскадроны и батальоны которых дефилировали еще в полном порядке на противоположной стороне Сены; форты во власти монархии; маршал Бюжо и молодые принцы, несомненно пылавшие желанием взять быстрый реванш над народом; национальная гвардия, сознававшая, что явилась орудием в руках республиканцев, и переходившая на сторону регентши; пэры и депутаты, склонявшиеся в пользу регентства и имевшие еще возможность быстро восстановить конституционное представительство, — такие мало успокоительные перспективы развертывались перед политическими вождями, которых дала себе инсуррекция. Ламартин, решительно продвигаясь к городской ратуше, размышлял об этих возможностях. В его памяти проносились сцены первой революции. Он уже устал, чувствовал себя разбитым борьбой.
Когда кортеж подошел к казарме на набережной Орсе, куда только что возвратился в драгунский полк, некоторые солдаты, услышав восклицания: «Да здравствует временное правительство!», схватились за ружья. Ламартин опасался столкновения, он с дрожью вспомнил о катастрофе на бульваре Капуцинов. И подойдя к запертым воротам, из-за которых солдаты подозрительно его осматривали, он громко сказал, что очень хочет пить, и попросил драгун принести ему немного вина. Один из них прибежал и принес бутылку вина. Стакан наполнили. Ламартин взял его, но прежде чем поднести его к губам, он поднял его в правой руке и, оглянув волнующуюся толпу спокойным и мягким взором, сказал:
— Друзья мои, вот наш банкет.
Это было напоминанием и как бы празднованием в двух словах возникновения и конца борьбы, не признававшегося и завоеванного права, отомщенной свободы. Восторженный крик: «Да здравствует Ламартин!» был ответом на этот тост. Солдаты и народ стали брататься; опасность была устранена, кортеж снова двинулся в путь.
Кортеж переходит на правый берег Сены по Новому мосту и выходит на набережную Межисери, где через каждые двадцать шагов путь преграждают баррикады, Кремье, которого посадили в карету, выходит на набережную вместе с Дюпоном, которого должны на каждом шагу приподнимать, чтобы помочь ему перебираться через наваленные камни. Набережная имеет гнетущий вид. Длинные следы крови, обрывки обмундирования, трупы лошадей, валяющиеся на земле, носилки, на которых уносят убитых и раненых, — все это свидетельствует о недавних боях. Когда кортеж доходит до конца набережной, пред ним открывается Гревская площадь, являющая собой ужасное зрелище. Покрытая трупами лошадей, осколками ружей, окровавленными мундирами, ощетиненная пиками и штыками, среди которых развеваются знамена победившего восстания, она в тумане дождливого дня, придававшем всему бесформенный вид, казалось, раскинулась на далекое пространство, чтобы охватить все более разраставшиеся толпы стекавшегося со всех сторон народа. Четыре орудия, покинутые войсками и заряженные картечью, охраняют вход в городскую ратушу под бронзовой фигурой короля Генриха. Атмосфера пропитана возбуждающим запахом пороха. Над смешанным гулом толпы раздаются монотонные и торжественные удары большого колокола с башни собора парижской богоматери. На всех окнах, на всех балконах, на крышах лепятся бойцы, размахивающие знаменами, обращающиеся с речами к народу и бросающие ему разные имена, теряющиеся в общем гуле. Один лишь страстный призывный крик вырывается из всех взволнованных сердец, из всех пылающих уст и разлетается во все стороны: Республика!
06.07.2010 в 21:55

Мир - это зеркало, и он возвращает каждому его собственное изображение. (Теккерей)
…при имени Дюпона (де л’Эр), произнесенного некоторыми инсургентами, головы обнажаются. Наиболее близко стоящие, увидя едва держащегося на ногах старца, тронуты. Все отстраняются, чтобы дать ему дорогу. Воспользовавшись этим, другие члены временного правительства, отделенные друг от друга движением толпы, пробираются до центральных дверей ратуши. Наседающая толпа их приподнимает, и они, сами не зная каким образом, пробиваются сквозь узкий проход, где теснятся тысячи людей. Наконец они внутри ратуши.
Стены старого здания дрожали от стоявшего в нем неописуемого рева. При треске выстрелов, которыми бойцы праздновали в коридорах радость победы, лошади, покинутые муниципальными гвардейцами, шарахались в испуге, поднимались на дыбы и приходили в еще больший ужас, когда ударами копыт об усеянную порохом мостовую вызывали там и сям вспыхивавшие искры. Тут же, на соломе, стонали раненые и умирающие. Бряцание ружей, сталкивавшихся при напорах толпы, поднимавшейся и спускавшейся с лестницы, звон выбитых и падавших на каменный пол стекол, перебранки, взрывы смеха, которые эхо на сотни ладов разносило под звонкими сводами, оглушали людей и сеяли смятение, доходившее почти до потери сознания.
Долго не будучи в состоянии выбраться из двигавшейся в разные стороны толпы, то бросаемые друг на друга, то отделяемые наплывом масс, Ламартин и Дюпон пробрались, наконец, на второй этаж. Таким же образом пробрались туда вскоре затем и Ледрю-Роллен, Кремье и Мари, но, толкаемые, переносимые, перебрасываемые из одного зала в другой, из одной галлереи в другую через вестибюли, лестницы и незнакомые им коридоры, в которых толпилась лихорадочная, беспокойная толпа, которая ничего не хотела слышать, они блуждали свыше часа, предоставленные своим личным порывам, произнося речи, не столковавшись предварительно меж собою, и говоря наобум об успокоении, о единстве, о преданности народу, о национальном правительстве. Каждый из них встречал на своем пути какого-нибудь народного оратора, который с пистолетом за поясом и с саблей в руке, взобравшись на скамью, на стол, на консоль, провозглашал по своей воле какой-нибудь состав правительства. Одновременно провозглашено было в эти первые часы свыше пятидесяти имен в различных частях городской ратуши, рядом ставились имена людей, наиболее чуждых друг другу, наиболее друг другу антипатичных.
В одном месте диктатуру вручали вождям тайных обществ, бывшим заключенным, заговорщикам, баррикадным бойцам. В другом — какой-нибудь эмиссар бонапартистской партии провозглашал имя принца Луи Наполеона. Немного поодаль восхваляли Ламеннэ. Еще дальше — Ларошжаклен, высокая фигура, густая шевелюра, зычный голос и сияющее лицо которого привлекали к себе взоры, чаровал толпу, не знавшую его имени, страстностью своих выпадов против династии Орлеанов.
В тронном зале беспрерывное и шумное заседание обсуждало разные предложения и издавало самые эксцентричные декреты. В зале муниципального совета сторонники графа Парижского пытались, но без всякого успеха, вызвать симпатии к регентству. В этом-то зале народ впервые утвердил свой суверенитет. Вот что там произошло с утра.
06.07.2010 в 21:56

Мир - это зеркало, и он возвращает каждому его собственное изображение. (Теккерей)
Читатель помнит, что маршал Бюжо возложил на генерала Себастиани охрану городской ратуши. Помощниками ему служили генерал Таландье и полковник Гароб. 9-й легион, под командованием полковника Бутареля, был выстроен вдоль стен дворца с внутренней стороны решетки. Настроение национальной гвардии здесь, как и повсюду в других местах, было очень неопределенное. Она не только не воодушевляла войска, но заражала их своей нерешительностью. Распоряжения генерала Себастиани к тому же поколебали доверие солдат. Вместо того, чтобы сосредоточить свое войско вокруг городской ратуши, генерал разослал по всем направлениям отряды, слишком слабые, чтобы быть в состоянии бороться с повстанцами. Народ умышленно, без боя, давал им проникать в глубь узких улиц, но как только они уходили вперед, в их тылу воздвигались баррикады, делавшие для них отступление невозможным. Сжатые, таким образом, в узких проходах, осыпаемые из пятиэтажных и шестиэтажных домов выстрелами, на которые они не в состоянии были отвечать, солдаты, с одной стороны подвергаясь опасности быть истребленными, а с другой призываемые к братанию о народом, покорно давали себя разоружать. Ни один из посланных генералом Себастиани отрядов не вернулся назад, и восстание, решительно продвигаясь вперед во всех направлениях, одержало полную победу почти безо всякой борьбы. Известие об отречении короля было последним ударом для стойкости генерала Себастиани. Оставшись одиноким, он, закутавшись в широкий плащ, ушел пешком из ратуши, когда офицеры обратились к нему за распоряжениями.
— Самое благоразумное, что вам остается сделать, — ответил он им, — это возможно скорее убраться отсюда.
И войска оставили свои посты, сдав почти целиком свое оружие народу, который ринулся через двери Генриха IV в здание ратуши. 72 солдата муниципальной гвардии отступили во двор, из которого не было выхода. В ожидании верной смерти они сложили оружие. Молча, неподвижно стояли они в ожидании нападения врага, которого они считали беспощадным. Но тут находился человек с душою, взявшийся их спасти. Флотар, один из администраторов муниципалитета, вышел навстречу инсургентам. Сняв со своей груди орден июльских борцов, он показал его толпе и воскликнул:
— Во имя победившего народа выслушайте ветерана свободы! Не нужно больше крови! Не нужно никакой мести! Помилование пленникам!
— Помилование пленникам! — раздается голос в толпе. — Месть народа — это милость!
— Только австрийцы умерщвляют пленников, — воскликнул другой голос.
Видя, что его слова встретили сочувственный отклик, Флотар стал действовать смелее. Его высокая и крепкая фигура, отдаленное сходство с популярным поэтом Беранже благоприятствовали ему. Он повернулся к муниципальным гвардейцам и, подняв свой орден к склоненной голове унтер-офицера гвардейцев, произнес:
— Солдаты, проходите под этим славным орденом, и вы встретите пред собою лишь друзей, лишь братьев.
Муниципальные гвардейцы стали проходить один за другим. Гнев народа рассеялся, он уступил место чувству сострадания и республиканские бойцы наперерыв стали их охранять и приглашать к себе, чтобы укрыть солдат монархии.
06.07.2010 в 21:56

Мир - это зеркало, и он возвращает каждому его собственное изображение. (Теккерей)
Большая часть членов совета [городского], чувствовавших себя не в безопасности среди беспрестанно наплывавшей толпы и устрашенных особенно все более приближавшимся ревом, доносившимся с площади, выдвинули ряд возражений относительно закономерности их созыва. И через несколько минут они скрылись. Вскоре на своем посту, остались только Флотар, доктор Тьери, Рекюр и несколько других членов совета.
Флотар предлагает присутствующим избрать вместо низложенного муниципального совета новый Народный совет и восстановить парижскую мэрию. Это предложение принимается с одобрением. Приступают к правильным выборам. Поднятием рук за и против народ принимает назначение Гарнье-Пажеса мэром Парижа. Гарнье-Пажес благодарит своих сограждан и просит, относиться с уважением, к предоставленной ему власти. По предложению Флотара, товарищами мэра избираются Динар и Рекюр. Сторонники династии, поняв, что им нечего ждать от выяснившегося движения, пользуются общей суматохой и скрываются.
Новый мэр и его товарищи почти тотчас же покидают зал и, руководимые Флотаром, укрываются в отдаленной комнате, куда народ еще не успел проникнуть. В то время как они выходят в одну дверь, в другую дверь входит Шарль Лагранж. Он представляется народу и сообщает, что в ратушу идет временный комитет, назначенный редакцией «Reforme». Он просит очистить зал, дабы новое правительство могло свободно приступить к работе. Пока он еще говорит, в дверях показывается выделяющийся в толпе своим высоким ростом, раскрасневшимся лицом, с влажным от пота лбом, Ледрю-Роллен. Оглушительный «виват» приветствует его появление. Ему очищают место, подводят его к эстраде и просят сказать что-нибудь. В горячей речи рассказывает он о событиях, только что разыгравшихся в Бурбонском дворце. Слова его то и дело прерываются аплодисментами. Но когда он доходит до избрания временного правительства, лица слушающих его омрачаются: мысль о власти, исходящей от палаты продажных предателей, пробуждает подозрительность народа. Ледрю-Роллена окружают, теснят, забрасывают вопросами, требуют определенных республиканских заявлений и заверения, что он признает лишь власть, исходящую от народа.
Едва только заканчиваются эти объяснения, как дверь открывается и с трудом входит, пробираясь сквозь волнующуюся аудиторию, Дюпон (де л’Эр), опирающийся одной рукой на депутата его департамента Лежандра, а другой на прислуживающую ему пожилую женщину, которая словами и жестами охраняет его от напирающей со всех сторон толпы. Он занимает место на эстраде. Несколько минут спустя к нему присоединяется Ламартин, не перестававший, пробираясь из зала в зал, произносить речи, подписывать воззвания и летучие листки, на которых его заставляли писать: «Да здравствует республика!» Дюпону предлагают огласить имена избранников народа, но жара стоит столь невыносимая, воздух так тяжел, шум так оглушителен в этом зале, куда толпа непрестанно вливается и тешится в течение нескольких часов, что старцу становится дурно. Его приходится вынести. Ламартин, чтобы занять аудиторию, быть может, в десятый раз начинает рассказывать о событиях дня. Он говорит в крайне сдержанных и осторожных выражениях о форме правления, которую надлежало бы дать стране. Он пытается намекнуть, что временное правительство ничего положительного не может установить в этом отношении. Но резкие протесты и многозначительные жесты предупреждают его, что он садится на подводный камень. Он заявляет тогда, что лично стоит за республику, но повторяет, что, по его мнению, никто не имеет права навязывать ее Франции.
…по слову, тихо сказанному ему Флотаром, он покидает эстраду и отправляется в кабинет секретариата, где находятся уже Гарнье-Пажес и Дюпон, успевший отдышаться и прийти в себя вдали от теснящейся толпы. Спустя несколько минут приходят и Лендрю-Роллен и Араго. Можно приступить к обсуждению положения.
Прежде всего баррикадируют вход. Десяток студентов Политехнической школы и несколько преданных людей становятся часовыми в стеклянной галлерее, предшествующей кабинету. Они становятся у дверей, закрывая их своими спинами, и оттесняют наступающих. Им то и дело приходится выдерживать новые натиски. Делегаты народа требуют пропуска; они желают присутствовать на заседании правительства и наблюдать за его решениями. Они настаивают и угрожают. У них имеются в случае уверток со стороны правительства другие, диктаторы. Их уговаривают немного потерпеть, стараются добиться от них хотя некоторой передышки, и лишь с большим трудом удается их отстранить на некоторое время. Присутствие в рядах правительства Ледрю-Роллена не является в их глазах достаточной гарантией.
06.07.2010 в 21:56

Мир - это зеркало, и он возвращает каждому его собственное изображение. (Теккерей)
С площади слышен глухой, непрестанный, ужасающий гул: то народ громко возмущается тем, что так медлят с провозглашением республики. А между тем наступает ночь, а опасность еще не устранена: опасность со стороны сторонников королевской власти, которые уже плетут заговоры, опасность со стороны масс, возбужденных боями, голодом ожиданием, подозрениями. Весь город в их руках.
Дюпон и Араго, задумчивые, озабоченные, во власти грустных воспоминаний и печального предчувствия, ждут, сидя по обе стороны камина, внесения каких-нибудь предложений. Их лица выражают лишь пассивность и нерешительность. Ламартин, наоборот, полон, повидимому, веры в самого себя и в будущее; мыслью он уже освоился с революционной стихией. Он чувствует, как за последние часы крепнут в нем мужество и красноречие, эта два великих дара, пред которыми народ так охотно склоняется. Экзальтированные надежды на величие и славу лишают его чутья действительности.
Вокруг него группируются нерешительные элементы правительства. Кремье жестикулирует и оживленно говорит в туманных выражениях. Способный и многоречивый адвокат, он с утра готов стать и на сторону регентства, и на сторону республики. Мари и особенно Гарнье-Пажес, оглушенные быстрым ходом событий, теряют почву под ногами и отказываются от проявления всякой инициативы. Что касается Марраста, только что прибывшего, он остается в стороне, наблюдает и хранит молчание. Когда собираются, наконец, усесться и попытаться сговориться о недопускающих отлагательства вопросах, раскрывается дверь; часовые, охраняющие вход к правительству, отходят в сторону. Входят двое новых людей, которых не ожидали: Луи Блан и Флокон. Их появление, повидимому, производит неприятное впечатление на некоторых из присутствующих. Наступает минута замешательства. Шушуканье и неприязненные взгляды протестуют против вторжения пришельцев.
— Что им здесь надо? — говорит Кремье Ламартину.
— Не знаю, — отвечает последний самым равнодушным тоном.
Луи Блан, не давая себя обескуражить, подходит к столу, за которым уже уселись Дюпон и Араго,
— Что же, господа, приступим к работе, — говорит он.
При этих словах Араго вскидывает на него удивленный взгляд и высокомерно заявляет:
— Конечно, милостивый государь, мы приступим к совещанию, но не раньше, чем вы уйдете отсюда.
Гнев перекашивает лицо Луи Блана. С его уст срываются очень резкие слова. Завязывается перебранка. Луи Блан утверждает, и с полным основанием, что он так же законно избран, как и другие члены временного правительства, ибо он так же, как и они, избран с одобрения народа в зале Сен-Жан. Гарнье-Пажес, председательствующий в качестве парижского мэра, пытается положить конец спору, предлагая распределить между присутствующими функции правительственной власти, небрежно обронив слово «секретари», очевидно примененное им к Маррасту, Флокону и Луи Блану, избрание которых состоялось не в палате депутатов. Задетый этой инсинуацией, последний грозит уйти и апеллировать к народу, но вмешивается Ледрю-Роллен и заклинает его, как и Флокона и Марраста, во имя их патриотизма, не сеять раздора в нарождающейся республике. Флокон тотчас же уступает; Марраст продолжает упорно хранить молчание; Луи Блан, не желая поддерживать свое требование, принимающее уже личный характер, покоряется или, по крайней мере, делает вид, что принимает скромное звание «секретаря». Но в то же время он властно заявляет, что временное правительство имеет еще одного коллегу, на которого оно не рассчитывает, рабочего Альбера, избранного — утверждает он — как и он и вместе с ним народом. Никто не высказывает никаких возражений. Все сознают необходимость взаимных уступок, а про себя все думают, что необходимо терпеть друг друга в ожидании, когда можно будет друг друга вытеснить.
Альбер, рабочий механик, действительно избран был во дворе отеля Бюлион, под окнами редакции «Reforme» отрядом возвращавшихся из Тюильрийского замка повстанцев. Альбер был мало известным заговорщиком, имя которого никогда не встречалось в демократической прессе. Но 24 февраля достаточно было показать мужество на баррикадах, чтобы заслужить энтузиазм толпы. Как бы то ни было, избрание рабочего членом временного правительства является историческим фактом, значения и характера которого нельзя не признавать. Он знаменует освободительное движение рабочего класса, еще не сознательное, но отныне уже уверенное в себе. Он знаменует точно также переход, от политической революции к революции социальной.
06.07.2010 в 21:57

Мир - это зеркало, и он возвращает каждому его собственное изображение. (Теккерей)
Глубокие разногласия между большинством и меньшинством правительства обнаружились уже в момент, когда обсуждалась форма обращения к народу, где народу возвещались его собственное торжество и падение династии. Ламартин составил было проект обращения, в котором заключались следующие слова: «Временное правительство заявляет, что парижским народом и им временно принята республика»; и дальше: «...При народном и республиканском правительстве, провозглашенном временным правительством» и пр. Эта редакция вызвала возражения одинаково с обеих сторон. Луи Блан, Ледрю-Роллен и Флокон требовали безусловного провозглашения республики без необходимости ее утверждения в будущем. Гарнье-Пажес, Мари и Дюпон предлагали умолчать об окончательной форме правления; в крайнем случае они допускали лишь выражение предпочтения республиканской форме. Араго отказывался подписать свое имя под актом, который он объявлял узурпаторским. Чтобы обойти это затруднение, Ламартин и Кремье, составлявшие проекты, старались подыскать нейтральные выражения, приемлемые для обеих сторон. Задача была не легкая. Много разных формул последовательно предлагалось и отвергалось.

Между тем народ, все более волнуясь и раздражаясь, не переставал посылать временному правительству вооруженных делегатов, грозивших самыми ужасающими бедствиями, если не поторопятся провозгласить республику. Предместья и пригороды непрестанно вливали на площадь новые народные массы, воодушевлявшие пыл тех, кого утомило долгое ожидание; они врывались в ратушу, наполняли залы и коридоры и осаждали двери кабинета, в котором заседало правительство. Некоторые члены правительства, к которым присоединялись граждане, пришедшие предложить им свою помощь, — Феликс Пиа, Бетмон, Куртэ, Бартелеми Сент-Илер, Рекюр, Динар, Тома, Сарран, Гетцель и др., — то и дело выходили и обращались к народу с речами, упрашивая его потерпеть еще несколько времени в спокойствии и тишине. При виде Ламартина волнение разрасталось; он одновременно был и более подозрителен, и более дорог народу, нежели все его коллеги.
— Это аристократ! Это роялист! Это жирондист! — кричали крайние.
Другие, наоборот, хотели устраивать ему овации. А он, невозмутимый среди этой бури, отстранял жестом, словом, каким-нибудь взглядом направленные в него ружья. Но все острые словца, все просьбы, все речи добивались лишь коротких передышек, и буря снова разгоралась еще с большею силою. Пока Ламартин говорил к народу в зале Сен-Жан, Луи Блан спустился на самый низ лестницы. Там стоял стол, и он вскочил на него.
— Правительство, — сказал он, — желает республики.
Крик энтузиазма был ему ответом. Рабочие написали углем огромными буквами на большом полотне: «Единая и неделимая республика провозглашена во Франции». Сделав это, они поднялись на выступ одного из окон и развернули полотно при свете факелов. И когда обращение правительства было принесено из типографии, все почувствовали, что атмосфера сильно изменилась и что, если огласить пред народом столь двусмысленное обращение, оно выведет его из себя, и все может погибнуть. Луи Блан настойчиво повторяет свои требования и наконец одерживает победу над колебаниями своих коллег. В параграфе, где было сказано: «хотя временное правительство душою и по убеждению стоит за республиканскую форму правления», эти слова были заменены первой формулой Ламартина: «Временное правительство желает республики при условии утверждения ее народом, который немедленно будет призван высказаться». И обращение, таким образом измененное, сотнями выбрасывается на летучих листках из окна городской ратуши. Оно успокаивает волнующуюся площадь. Подозрения и угрозы сменяются взрывом радости, доходящей до неистовства. Народ снова проникается доверием к своим избранникам. Правительство может, наконец, приступить к организации власти и распределить между собою бремя управления.
06.07.2010 в 21:57

Мир - это зеркало, и он возвращает каждому его собственное изображение. (Теккерей)
Место председателя без портфеля вручается единогласно Дюпону. Его преклонный возраст, честность и республиканская простота его образа жизни вызывают общее уважение. Это имя без единого пятна. Все надеются, что таково же будет отношение к нему народа, и он сможет заставить умолкнуть разногласия и взаимную вражду, уже проявлявшиеся в недрах правительства.
Назначение Ламартина в министерство иностранных дел также было принято единогласно. Все понимали, что необходима крайняя осторожность в сношениях с иностранными державами и что следует возможно искуснее провести переходный момент и дать монархической Европе привыкнуть к республиканской Франции. Араго взял на себя морское министерство, не встретив никаких возражений. Блеск его демократического имени и слава ученого окружали его авторитетом, чрезвычайно ценным для правительства, едва становившегося на ноги на колеблющейся почве. Некоторые споры вызвал вопрос о министерстве внутренних дел. Колебались между Ледрю-Ролленом и Кремье. Но последний сам решил этот вопрос, заявив, что необходимо дать удовлетворение народу, поставив в министерстве внутренних дел человека, лучше представлявшего революционное движение, а сам удовольствовался портфелем министра юстиции.
Гарнье-Пажес, избранный народом мэром Парижа и желая сохранить за собою этот важный пост, не взял никакого министерства. Министром финансов был назначен банкир Гудшо, который в редакции «National» упрочил за собою репутацию ловкого финансиста. Карно было поручено министерство народного просвещения, к которому, присоединено было министерство культов. Мари получил портфель министра общественных работ, а депутат оппозиции Бетмон - портфель министра торговли. Командование национальной гвардией и первой дивизией отдано было полковнику Куртэ, члену палаты депутатов, бывшему офицеру королевской армии. Назначение Шарля Лагранжа, которого народ приветствовал в качестве коменданта городской ратуши, не было ни оспорено, ни официально подтверждено. Лагранж же проявил большую энергию при отправлении своих новых функций, и никто не собирался их у него отнять.
Самым трудным делом было найти кандидата на пост военного министра. Единственным известным республиканцем, способным занять столь важный пост, был находившийся в Африке генерал Эжен Кавеньяк, брат Годфруа. Его назначили губернатором Алжира.
Так как некоторые предложенные кандидаты отказались от этого поста, Ламартин предложил дивизионного генерала Сюберви, волонтера 1792 года, отличившегося блестящими делами в великих войнах Империи, оппозиционного депутата, который, как можно было надеяться, будет хорошо принят и армией и народом. Пока шли эти переговоры, поступило сообщение, что военное министерство занято бывшим поставщиком армии Эспри, который самовольно захватил министерство и уже приступил при помощи полковника Алара к исполнению своих обязанностей. За ним послали от имени временного правительства. Он сперва отказался прибыть, но затем под фиктивным предлогом его все же удалось привести в городскую ратушу. Там его задержали на всю ночь под стражею в смежном кабинете. На свободу его выпустили лишь тогда, когда генерал Сюберви вступил в отправление своих обязанностей. В тот критический момент малейшее проявление неповиновения могло вызвать гибельное усложнение. К счастью, ни один из высших офицеров армии не оказал ни малейшего сопротивления, и признание маршалов Сульта и Бюжо и генералов Дювивье, Леде, Бедо, Ламорисьера и других вскоре совершенно успокоило в этом отношении временное правительство.
06.07.2010 в 21:57

Мир - это зеркало, и он возвращает каждому его собственное изображение. (Теккерей)
Между тем время шло, было уже около двенадцати часов ночи. Подавленные усталостью, истомленные десятичасовой борьбой и беспрестанными волнениями, новые диктаторы почувствовали муки голода. Никто из них ничего не ел с самого утра. Они на минуту прервали свою работу, чтобы попытаться подкрепить свои силы. Но под руками не было ничего даже для самой скромной закуски. Не было ни посуды, ни продуктов. Походный хлеб, несколько кусков швейцарского сыру, оставленного солдатами, одна бутылка вина и ведро воды, принесенное одним рабочим, - все, что можно было после долгих розысков найти, чтобы насытить и утолить жажду новых министров. Флотар вынул из кармана перочинный ножик, который переходил из рук в руки. Запивали друг за другом из зазубренной чашки.
— Вот трапеза хорошего предзнаменования для дешевого правительства, — весело сказал Ламартин.
Закончив трапезу, снова приступили к работе.
06.07.2010 в 22:03

Мир - это зеркало, и он возвращает каждому его собственное изображение. (Теккерей)
Просто трудно остановиться, так и хочется выписывать все подряд. Пока я вычитывала, то так волновалась, что, наверное, напропускала и не заметила еще кучу ошибок. Простите великодушно :) !

Даниель Стерн
ФЕВРАЛЬСКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ (продолжение)
Приведено по:
РЕВОЛЮЦИЯ 1848 ГОДА ВО ФРАНЦИИ (февраль—июнь)
в воспоминаниях участников и современников
Серия «ИНОСТРАННЫЕ МЕМУАРЫ, ДНЕВНИКИ, ПИСЬМА И МАТЕРИАЛЫ»
Подбор, перевод, статья и комментарии Е.Смирнова
Москва—Ленинград: ACADEMIA. 1934


2. Народ в Тюильрийском дворце
3. Народ в палате депутатов
4. Народ в городской ратуше


Нашла и сканировала этот сборник  Capra Milana.
06.07.2010 в 22:06

Логика - это искусство ошибаться с уверенностью в своей правоте
Mezzo soprano спасибо, Capra Milana спасибо!!! Всем спасибо! Побежала читать..............
06.07.2010 в 22:44

Тьер как всегда. В общем Тьер, это диагноз. Адольф тоже диагноз. ;)

Интересно, этот репортаж графиня Агу писала, как очевидица, или все же больше с чужих рассказов? просто много таких подробностей, кто что сказал, что даже шепнул.

А вообще - спасибо! всем гражданам!
07.07.2010 в 07:40

Запутавшемуся миру спешим на выручку
СПАСИБО!
07.07.2010 в 18:53

На свете нет ничего нового, но есть кое-что старое, чего мы не знаем
Большое спасибо!

Художественные произведения, в которых действие происходит в 1848 году, - кроме названного "Воспитания чувств", не могу сразу припомнить. Но в нескольких романах И.С.Тургенева есть отголоски и намеки на европейские революции - "Дворянское гнездо", "Отцы и дети", но прежде всего "Рудин":
" В знойный полдень 26 июня 1848 года, в Париже, когда уже восстание "национальных мастерских" было почти подавлено, в одном из тесных переулков предместия Св. Антония баталион линейного войска брал баррикаду. Несколько пушечных выстрелов уже разбили ее; ее защитники, оставшиеся в живых, ее покидали и только думали о собственном спасении, как вдруг на самой ее вершине, на продавленном кузове поваленного омнибуса, появился высокий человек в старом сюртуке, подпоясанном красным шарфом, и соломенной шляпе на
седых, растрепанных волосах. В одной руке он держал красное знамя, в другой - кривую и тупую саблю и кричал что-то напряженным, тонким голосом, карабкаясь кверху и помахивая и знаменем и саблей. Венсенский стрелок прицелился в него - выстрелил... Высокий человек выронил знамя - и, как мешок, повалился лицом вниз, точно в ноги кому-то поклонился... Пуля прошла ему сквозь самое сердце.
- Тiens! - сказал один из убегавших insurges другому, - on vient de tuer le Polonais"

Правду говоря, для меня немножко загадочный финал. Не говоря о том, что вмешательство в уличный баррикадный бой не совсем в характере героя, почему в июне, с красным знаменем, а не в феврале?..
* * *
" Я уже с год жил в Париже, когда Иван Сергеевич прибыл в Зальцбрунн с больным Белинским. Я поспешил присоединиться к ним, и мы встретились в этом только что возникавшем тогда месте лечения грудных страданий, как это видно из моей статьи "Замечательное десятилетие", к которой и отсылаем читателя за подробностями. Тургенев писал тогда "Бурмистра" и прилежно учился по-испански. Известно, что он покинул нас с Белинским тайком, выехав из Зальцбрунна под каким-то благовидным предлогом на короткое время, оставив в нем часть белья и платья и уже не возвращаясь более назад. Когда по осени того же года я спрашивал его в Париже о причинах бесполезной хитрости, употребленной им в Зальцбрунне, он только пожал плечами, как бы говоря: "Да и сам не знаю". Дела его были в плохом состоянии: он не мог жить в Париже, поселился в пустом замке, предоставленном ему Жорж Зандом где-то на юге, и наезжал по временам в Париж, обегал своих знакомых и скрывался опять. Перед революцией 1848 года он, однако же, переехал совсем в Париж, занял очень красивую комнату в угловом доме Rue de la Paix и Итальянского бульвара, теперь уже снесенном, и переходил в том же доме то выше, то ниже, смотря по благоприятным или неблагоприятным известиям из России. Февральские и июньские дни 1848 года застали его еще в Париже, и при этом нельзя не сказать о замечательной его способности подмечать характерные общественные явления, мелькавшие у него перед глазами, и делать из них картины, выдающие дух и физиономию данного момента с поразительной верностью. Таковы небольшие рассказы его из французской революции, как "Наши послали" и проч., хотя, собственно, сам он не принимал никакого участия в социальном движении знаменитого 1848 года и только говорил о нем."

"Молодость И.С. Тургенева 1840-1856"
П. В. Анненков. Литературные воспоминания. М.: ГИХЛ, 1960

07.07.2010 в 18:56

На свете нет ничего нового, но есть кое-что старое, чего мы не знаем
...Наступил четвертый из известных июньских дней 1848 года, тех дней, которые такими кровавыми чертами вписаны на скрижалях французской истории...

Я жил тогда в несуществующем ныне доме на углу улицы Мира и Итальянского бульвара. С самого начала июня в воздухе пахло порохом, каждый чувствовал, что решительное столкновение неизбежно; а после свидания делегатов от только что распущенных национальных мастерских с членом временного правительства Мари, который в обращенной к ним речи необдуманно произнес слово "рабы" (esclaves), принятое ими за упрек и обиду, после этого свидания уже весь вопрос состоял в том - не сколько дней, а сколько часов оставалось до того неизбежного, неотвратимого столкновения? "Est-ce pour aujou-rd'hui?" (Сегодня, что ли?) - вот какими словами приветствовали знакомые друг друга каждое утро...

"Са a commencee!" (Началось!), - сказала мне в пятницу утром, 23 июня, прачка, принесшая белье. По ее словам, большая баррикада была воздвигнута поперек бульвара, недалеко от ворот Сен-Дени. Я немедленно отправился туда.

С начала ничего особенного не было заметно. Те же толпы народа перед открытыми кофейными и магазинами, то же движение карет и омнибусов; лица казались несколько оживленнее, разговоры громче и - странное дело! - веселее... вот и все. Но чем дальше я подвигался, тем более изменялась физиономия бульвара. Кареты попадались все реже, омнибусы совсем исчезли; магазины и далее кофейни запирались поспешно - или уже были заперты; народу на улице стало гораздо меньше. Зато во всех домах окна были раскрыты сверху донизу; в этих окнах, а также на порогах дверей теснилось множество лиц, преимущественно женщин, детей, служанок, нянек, - и все это множество болтало, смеялось, не кричало, а перекликивалось, оглядывалось, махало руками - точно готовилось к зрелищу; беззаботное, праздничное любопытство, казалось, охватило всю эту толпу. Разноцветные ленты, косынки, чепчики, белые, розовые, голубые платья путались и пестрели на ярком летнем солнце, вздымались и шуршали на легком летнем ветерке - так же, как и листья на всюду посаженных тополях - "деревьях свободы". "Неужели же тут, сейчас, через пять, через десять минут будут драться, проливать кровь? - думалось мне. - Невозможно! Это разыгрывается комедия... О трагедии нечего думать... пока".

Но вот впереди, криво пересекая бульвар во всю его ширину, вырезалась неровная линия баррикады - вышиною аршина в четыре. По самой ее середине, окруженное другими, трехцветными, расшитыми золотом знаменами, небольшое красное знамя шевелило - направо, налево - свой острый, зловещий язычок. Несколько блузников виднелось из-за гребня наваленных серых камней. Я пододвинулся поближе. Перед самой баррикадой было довольно пусто, человек пятьдесят - не более - бродило взад и вперед по мостовой. (Тогда еще не было макадама на бульварах.) Блузники пересмеивались с подходившими зрителями; один, подпоясанный белой солдатской портупеей, протягивал им раскупоренную бутылку и до половины налитый стакан, как бы приглашая их подойти и выпить; другой, рядом с ним, с двухствольным ружьем за плечами, протяжно кричал: "Да здравствуют национальные мастерские! Да здравствует республика, демократическая и социальная!" Подле него стояла высокая черноволосая женщина в полосатом платье, тоже подпоясанная портупеей с заткнутым пистолетом; она одна не смеялась и, как бы в раздумий, устремила прямо перед собою свои большие темные глаза. Я перебрался через улицу налево и вместе с пятью, шестью такими же фланерами, как я, приютился к самой стенке дома, с которого начинала ломаться прямая линия бульвара и в котором помещалась - да и теперь помещается - фабрика жувеневских перчаток. Жалузи окон в этом доме были закрыты. Мне все еще не верилось, несмотря на ожидания и предчувствия минувших дней, что дело примет оборот серьезный.

Между тем все громче и ближе слышались барабаны. Уже с утра по всем улицам раздавался тот особенный троекратный бой - le rappel (сбор (фр.)) - тот бой, которым созывалась национальная гвардия. И вот, медленно волнуясь и вытягиваясь, как длинный черный червяк, показалась с левой же стороны бульвара, шагах в двухстах от баррикады, колонна гражданского войска; тонкими, лучистыми иглами сверкали над нею штыки, несколько офицеров ехали верхом в ее голове. Колонна достигла противоположной стороны бульвара и, заняв его сплошь, повернулась фронтом к баррикаде и остановилась, беспрестанно нарастая сзади и все более и более густея. Несмотря на прибытие такого значительного количества людей, кругом стало заметным образом тише; голоса понизились, реже и короче раздавался смех; точно дымка легла на все звуки. Между линией национальной гвардии и баррикадой внезапно оказалось большое пустое пространство, по которому, слегка крутясь, скользили два-три небольших вихря пыли - и, озираясь по сторонам, расхаживала на тонких ножках черно-пегая собачонка. Вдруг, неизвестно где, спереди или сзади, сверху или снизу, резко грянул короткий, жесткий звук, он походил более на стук тяжело упавшей железной полосы, чем на выстрел, и тотчас вслед за этим звуком наступила странная, бездыханная тишина. Все так и замерло в ожидании, - казалось, самый воздух насторожился... и вдруг, над самой моей головой, что-то нестерпимо сильно затрещало и рявкнуло - точно мгновенно разорванный громадный холст... Это инсургенты дали залп сквозь жалузи окон из верхнего этажа занятой ими жувеневской фабрики. Мои соседи фланеры и я - мы немедленно устремились вдоль домов бульвара (помнится, я еще успел заметить на пустом пространстве впереди человека на четвереньках, упавшее кепи с красным помпоном да вертевшуюся в пыли черно-пегую собачонку) и, добежав до небольшого переулка, тотчас повернул в него. К нам присоединилось десятка два других зрителей, из которых у одного молодого человека лет двадцати была прострелена плюсна. На бульваре, позади нас, беспрерывно трещали выстрелы. Мы перебрались в другую улицу - если не ошибаюсь - в Rue de L'Echiquier (улицу Шахматной доски (фр.)). На одном ее конце виднелась низенькая баррикада - и мальчишка лет двенадцати прыгал по ее гребню, кривляясь и махая турецкой саблей; толстый национальный гвардеец, бледный как полотно, пробежал мимо, спотыкаясь и охая на каждом шагу... из рукава его мундира капала на землю алая кровь.

Трагедия началась - и в серьезности ее уже нельзя было сомневаться, хотя едва ли кто-нибудь даже в ту минуту подозревал, каких она достигнет размеров.

Мне не приходилось драться ни по ту, ни по сю сторону баррикад; я вернулся домой.
07.07.2010 в 18:57

На свете нет ничего нового, но есть кое-что старое, чего мы не знаем
Целый день прошел в несказанной тревоге. Погода была жаркая, душная... Я не сходил с Итальянского бульвара, запруженного всякого сорта людьми. Распространялись самые невероятные слухи, беспрестанно сменяясь другими, еще более фантастическими. К ночи одно стало несомненным: почти целая половина Парижа находилась во власти инсургентов. Баррикады возникали повсюду - особенно по ту сторону Сены; войска занимали стратегические пункты: готовился бой не на живот, а на смерть. На следующий день, с раннего утра, вид бульвара - вообще внешний вид Парижа, не занятого инсургентами, изменился, как по манию волшебного жезла. Вышел приказ начальника парижской армии, Кавеньяка, запрещающий всякого рода движение, циркуляцию по улицам. Национальные гвардейцы, парижские и провинциальные, выстроенные по тротуарам, караулили дома, в которых квартировали; регулярные войска, подвижная национальная гвардия (garde mobile) дрались; иностранцы, женщины, дети, больные сидели по домам, в которых все окна должны были быть раскрыты настежь, для предупреждения засады. Улицы мгновенно вымерли. Лишь изредка прокатит почтовый омнибус или карета медика, беспрестанно останавливаемая часовыми, которым он показывает пропускной билет; или с грубым грохотом и гулом проедет батарея, направляясь к месту битвы, пройдет отряд солдат, проскачет адъютант или ординарец. Наступило страшное, мучительное время; кто его не пережил, тот не может составить себе о нем точного понятия. Французам, конечно, было жутко: они могли думать, что их родина, что все общество разрушается и падает в прах; но тоска иностранца, осужденного на невольное бездействие, была если не ужаснее, то уже наверное томительнее их негодования, их отчаяния. Жара знойная; выйти нельзя; в раскрытые окна беспрепятственно льется жгучая струя, солнце слепит, всякое занятие, чтение, писание немыслимо... Пять раз, десять раз в минуту раздаются пушечные выстрелы; иногда доносится ружейный треск, смутный гам битвы. По улицам хоть шар покати; раскаленные камни мостовой желтеют, раскаленный воздух струится под лучами солнца; вдоль тротуаров тянутся смущенные лица, неподвижные фигуры национальных гвардейцев - и ни одного обычного жизненного звука! Просторно вокруг, пусто - а чувствуешь себя стесненным, как в могиле или в тюрьме. С двенадцати часов новые зрелища: появляются носилки с ранеными, с убитыми... Вот проносят человека с седыми волосами, с лицом, белым, как подушка, на которой оно лежит; - это смертельно раненный депутат Шарбоннель... Головы безмолвно обнажаются перед ним - но он не видит этих знаков скорбного уважения: его глаза закрыты. Вот идет кучка пленных, их ведут гардмобили, всё молодые ребята, почти мальчики; на них сначала плохо надеялись, но они дрались как львы... Некоторые несут на штыках окровавленные кепи своих убитых товарищей - или цветы, брошенные им женщинами из окон. "Vive la republique!" ("Да здравствует республика!" (фр.)) - кричат с обеих сторон бульвара национальные гвардейцы, как-то дико и уныло протягивая последний слог, - "Vive la mobi-i-ile!" ("Да здравствует национальная гвардия!" (фр.)). Пленные идут, не поднимая глаз и прижимаясь друг к другу, как овцы: нестройная толпа, мрачные лица, многие в лохмотьях, без шапок; у иных руки связаны. А канонада не умолкает. Тяжелое, однообразное бухание так и стоит в вышине; оно повисло над городом вместе с чадом и гарью зноя... Под вечер из моей комнаты в четвертом этаже слышится нечто новое: к этому буханию присоединяются другие, резкие, гораздо более близкие, непродолжительные и как бы веерообразные залпы... Это, сказывают, расстреливают инсургентов по мериям (mairies).

И так часы за часами, часы за часами... Невозможно спать даже ночью. Попытаешься выйти на бульвар, пройти хоть до первой улицы, чтобы узнать что-нибудь, или так - чтобы освежиться немного... Сейчас тебя останавливают, спрашивают: кто ты, откуда, где живешь, зачем не в мундире? И, узнав, что ты иностранец, подозрительно тебя оглядывают, повелительно отсылают домой. А раз так даже один национальный гвардеец из провинции (они были самые рьяные) непременно хотел арестовать меня - потому что на мне была утренняя куртка. "Вы ее надели для того, чтобы удобнее сойтись (pactiser) с бунтовщиками! - кричал он, как исступленный. - Кто вас знает, вы, может быть, русский агент - и у вас в карманах золото, предназначенное к тому, чтобы давать пищу нашим междоусобицам (pour fomenter nos troubles)!" Я предложил ему осмотреть мои карманы... но это еще более его рассердило. Русское золото, русские агенты всюду мерещились тогда, вместе с многими другими небывальщинами и нелепостями, всем этим возбужденным, сбитым с толку, потерянным головам... Повторяю: страшное, томительное было время!
07.07.2010 в 18:57

На свете нет ничего нового, но есть кое-что старое, чего мы не знаем
В такой, можно сказать, пытке прошли три дня; наступил четвертый (26 июня). Новости с места сражения доходили до нас довольно быстро, передаваясь от одного лица к другому вдоль тротуаров. Так, например, мы уже знали, что Пантеон взят, что весь левый берег Сены во власти войска, что генерал Бреа расстрелян инсургентами, что архиепископ Аффр насмерть ранен, что держится еще одно предместье Святого Антония. Помнится, мы читали прокламацию Кавеньяка, взывавшего в последний раз к чувству патриотизма, не исчезающему даже в самых ожесточенных сердцах... Ординарец, гусарский офицер, внезапно проскакал вдоль бульвара и, образовав пальцами правой руки кружок величиной с яблоко, закричал: "Вот какими пулями они в нас стреляют!.."

В том же доме, где я квартировал, и на той же лестнице жил известный немецкий поэт Гервег, с которым я был знаком; я часто заходил к нему, чтоб хотя несколько отвести душу... уйти от самого себя, от ноющей тоски бездействия и одиночества.

Вот я сижу у него 26 июня утром - он только что позавтракал... Вдруг входит гарсон с перетревоженным лицом.

- Что такое?

- Вас, мсье Гервег, какая-то блуза спрашивает!

- Блуза? Какая блуза?

- Человек в блузе, работник, старик, спрашивает гражданина (le citoyen) Гервега. Прикажете его принять?

Гервег переглянулся со мною.

- Примите, - сказал он наконец.

Гарсон удалился, повторяя, как бы про себя: "Человек... в блузе!!" Он ужасался; а давно ли, вскоре после февральских дней, блуза считалась самым модным, приличным и безопасным костюмом? Давно ли я, на одном даровом представлении в Theatre Francais, предназначенном для народа, видел, своими глазами видел множество самых изысканных щеголей так называемого бомонда, облекшихся в белые и синие блузы, из-под которых странно выглядывали их накрахмаленные воротнички и жабо? Но другие времена - другие нравы; в эпоху июньской битвы блуза в Париже сделалась знаком отвержения, печатью Каина, вызывала чувство ужаса и злобы.

Гарсон возвратился - и с немотствующим содроганьем пропустил вперед себя человека, шедшего по его следам, действительно одетого в блузу, истрепанную, замаранную блузу. Панталоны этого человека, башмаки его были тоже запачканы и в заплатах, шею обвертывала красная тряпка - а голову покрывала шапка... шапка черно-седых, спутанных, нависших на самые брови волос. Из-под этой шапки выделялся длинный нос с горбиной, выглядывали маленькие, старчески воспаленные и тусклые глаза. Впалые щеки, морщины по всему лицу, глубокие как рубцы, широкий, скривленный рот, небритая борода, красные, грязные руки и та особая сутулина спинного хребта, в которой сказывается гнет продолжительной, сверхсильной работы... Не было сомненья: перед нами стоял один из тех многочисленных тружеников, голодных и темных, которыми так изобилуют низменные слои цивилизованных обществ.

- Кто здесь гражданин Гервег? - спросил он сиплым голосом.

- Я Гервег, - отвечал немецкий поэт, не без некоторого смущения.

- Вы ждете вашего сына вместе с его бонной - из Берлина?

- Да, действительно... Почем вы знаете? Он должен был четвертого дня выехать... но я полагал...

- Ваш мальчик приехал вчера; но так как станция железной дороги в Сен-Дени в руках у наших (при этом слове гарсон чуть не подпрыгнул от испуга) и сюда его послать было невозможно, то его отвели к одной из наших женщин - вот тут на бумажке его адрес написан, - а мне наши сказали, чтоб я пришел к вам, дабы вы не беспокоились. И бонна его с ним; помещение хорошее - кормить их будут обоих. И опасности нет. Когда все покончится, - вы его возьмете - вот по этой бумажке. Прощайте, гражданин.

Старик пошел было к двери...

- Постойте, постойте! - возопил Гервег, - не уходите! Старик остановился, но не повернулся к нам лицом.

- Неужели же, - продолжал Гервег, - вы только для того сюда пришли, чтобы успокоить меня, незнакомого вам человека, насчет моего сына?

Старик поднял свою понурую голову.

- Да. Меня наши послали.

- Только для этого?

- Да.

Гервег всплеснул руками.

- Но помилуйте... я... я просто не знаю, что сказать. Я удивляюсь, каким образом вы могли дойти досюда! Вас, наверное, на каждом перекрестке останавливали?

- Да.

- Спрашивали, куда вы идете, зачем?

- Да. Всё на руки смотрели, есть ли следы пороха. Попался один офицер... тот грозился расстрелять меня.

Гервег онемел от удивления; гарсон тоже вытаращил глаза. "C'est trop fort!" ("Это уж слишком!" (фр.)) - бессознательно шептали его побледневшие губы.

- Прощайте, гражданин, - отчетливо произнес старик, как бы решившись уйти. Гервег бросился и удержал его.

- Постойте... подождите... позвольте поблагодарить вас... Он начал шарить у себя в карманах.

Старик отклонил его своей широкой, неразгибавшейся рукой.

- Не беспокойтесь, гражданин; денег я не возьму.

- Так, по крайней мере, позвольте предложить вам... хоть завтрак... ну, стакан вина... что-нибудь...

- От этого я не откажусь, - промолвил старик после небольшого молчания. - Я вот второй день почитай что не ел.

Гервег тотчас услал гарсона за завтраком, а пока попросил своего гостя присесть. Тот тяжко опустился на стул, положил обе ладони на колени и потупился...

Гервег принялся его расспрашивать... но старик отвечал неохотно, угрюмым тоном: видно было, что он устал сильно - а впрочем, ни волнения никакого не ощущал, ни страха, - и на все махнул рукой. Да и беседа с "буржуа" была ему не по вкусу. За завтраком он, однако, несколько оживился. Сперва ел и пил с жадностью, а потом понемногу стал разговаривать.

- Мы в феврале, - так рассуждал он, - обещали временному правительству, что будем ждать три месяца; вот они прошли, эти месяцы, а нужда все та же; еще больше. Временное правительство обмануло нас: обещало много - и ничего не сдержало. Ничего не сделало для работников. Деньги мы все свои проели, работы нет никакой, дела стали. Вот тебе и республика! Ну, мы и решились, все равно пропадать!

- Но позвольте, - заметил было Гервег, - какую вы могли ожидать пользу от такого безумного восстания?

- Все равно пропадать, - повторил старик. Он тщательно утер губы, сложил салфетку, поблагодарил и приподнялся.

- Вы уходите? - воскликнул Гервег.

- Да. Мне надо к нашим. Чего мне здесь оставаться!

- Да ведь вас на возвратном пути наверное задержат и, быть может, в самом деле расстреляют!

- Быть может. Так что ж из этого? Пока жив, надо самому хлеб для семьи доставать, а как его доставать-то?! - А коли убьют, сирот наши люди не оставят без призрения. Прощайте, гражданин!

- Скажите мне ваше имя, по крайней мере! Я желаю знать, как зовут того, кто так много для меня сделал!

- Мое имя вам совсем не нужно знать. Правду сказать, то, что я сделал, я сделал не для вас, а наши приказали. Прощайте.

Так старик и ушел, сопровождаемый гарсоном.
07.07.2010 в 18:58

На свете нет ничего нового, но есть кое-что старое, чего мы не знаем
В тот же день восстание было окончательно подавлено. Как только проезд стал свободен, Гервег по оставленному адресу отыскал женщину, приютившую его сынишку. Ее муж и сын были захвачены в плен; другой сын погиб на баррикаде; племянника расстреляли. Она тоже отказалась от денег; но, указавши на бегавших по комнате двух девочек, дочерей ее убитого сына, промолвила:

- Если мне когда-нибудь придется попросить что-нибудь для этих, так пусть мальчик ваш вспомнит о них.

Участь старика, посетившего Гервега, осталась неизвестной. Нельзя было не подивиться его поступку, той бессознательной, почти величавой простоте, с которой он совершил его. Ему, очевидно, и в голову не приходило, что он сделал нечто необыкновенное, собою пожертвовал. Но нельзя также не дивиться и тем людям, которые его послали, которые в самом пылу и развале отчаянной битвы могли вспомнить о душевной тревоге незнакомого им "буржуа" и позаботились о том, чтобы его успокоить. Подобные им люди, правда двадцать два года спустя, жгли Париж и расстреливали заложников; но кто хоть немного знает сердце человеческое - не смутится этими противоречиями.

Впервые опубликовано: "Неделя", 1874, 24 марта, N 12, столб. 424 - 430.
07.07.2010 в 19:00

На свете нет ничего нового, но есть кое-что старое, чего мы не знаем
Мне кажется, библиотека в целом интересная.
07.07.2010 в 20:28

tantum possumus, quantum scimus
Точный отчет о том, что я видел в понедельник 15 мая (1848) /из письма м-м Виардо/
Я вышел из дома в полдень. Вид бульваров не представлял ничего необычайного; однако на площади Мадлен уже находилось от двухсот до трехсот рабочих со знаменами. Стояла удушливая жара. В каждой из групп оживленно разговаривали. Вскоре я увидел, как в левом углу площади какой-то старик лет шестидесяти взобрался на стул и стал произносить речь в защиту Польши. Я приблизился; то, что он говорил, было очень резко и очень плоско; тем не менее ему много рукоплескали. Я услыхал, как возле меня говорили, что ото аббат Шатель. Несколько мгновений спустя я увидел, как со стороны площади Согласия приближался генерал Курте - верхом на белом коне (наподобие Лафайета); он направлялся к бульварам, приветствуя толпу, и вдруг начал говорить с горячностью и усиленно жестикулируя; я но мог слышать того, что он говорил. Затем он удалился тою же дорогой, какой приехал. Вскоре показалось шествие; оно двигалось по шестнадцати человек в ряд, со знаменами впереди; человек тридцать офицеров национальной гвардии всяких чинов сопровождали петицию: человек с длинной бородой (это, как я потом узнал, был Юбер) ехал в кабриолете. Я видел, как процессия медленно развертывалась предо мной (я поместился на ступенях церкви Мадлен) и затем направилась к зданию Национального собрания... Я не переставал следить за нею глазами; Голова колонны на мгновение остановилась у моста Согласия, затем проследовала да решетки. Время от времени раздавался громкий возглас: "Да здравствует Польша!" - возглас, для слуха несравненно более мрачный, чем: "Да здравствует Республика!", потому что звук о заменяет звук и. Вскоре можно было видеть, как люди в блузах поспешно поднялись по ступеням дворца Собрания; вокруг меня говорили, что это делегаты, которых пришлось впустить. Между тем мне вспомнилось, что несколько дней тому назад Собрание вынесло постановление не пригашать подателей петиций в зале заседаний, как это делалось в Конвенте; и хотя я был совершенно осведомлен о слабости и нерешительности наших новых законодателей, я нашел это несколько странным. Я спустился со своего насеста и пошел вдоль процессии, которая остановилась у самой решетки здания Палаты. Вся площадь Согласия была запружена народом. Я слышал, как вокруг меня говорили, что Собрание в эту минуту принимает делегатов и что перед ним пройдет вся процессия. На ступенях перистиля стояло человек сто мобильной гвардии с ружьями без штыков.
Изнывая от жары, я зашел на минутку в Елисейские поля, затем вернулся домой с намерением захватить с собою Гервега. Не застав его, я возвратился на площадь Согласия; могло быть около трех часов. На площади все еще была масса парода; но процессия уже исчезла; по ту сторону моста виднелся только ее хвост и последние знамена. Едва успел я миновать обелиск, как увидел человека без шляпы, в черном фраке, который бежал с выражением отчаяния на лицо и кричал встречным: "Друзья мои, друзья мои, Собрание захвачено, идите к нам на помощь; я - представитель народа!" Я направился как только мог скорее к мосту, но увидел, что он загражден отрядом мобильной гвардии. В толпе внезапно распространилось невероятное смятение. Многие уходили; одни утверждали, что Собрание распущено, другие это отрицали; в общем - невообразимая суматоха. А между тем Собрание снаружи не представляло! ничего необычайного; стража его сторожила, как будто ничего не произошло. Одно мгновение мы услыхали, как барабаны забили сбор, затем все смолкло. (Впоследствии мы узнали, что председатель сам приказал прекратить бить сбор, ил осторожности или же из трусости.) Так прошло долгих два часа! Никто не знал ничего определенного, но можно было предположить, что восстание окончилось успешно.
Мне удалось пробиться сквозь строй гвардейцев у моста, и я взобрался на парапет. Я увидел массу народа, но без знамен, которая бежала вдоль набережной по ту сторону Сены... "Они направляются в Ратушу! - воскликнул кто-то возле меня, - это опять так же, как было 24 февраля". Я спустился с намерением идти к Ратуше... Но в это мгновение мы вдруг услыхали продолжительную барабанную дробь, со стороны Мадлен появился батальон мобильной гвардии и двинулся в атаку на нас. Но так как за исключением какой-нибудь горсти людей, из которых лишь один был вооружен пистолетом, никто но оказал им сопротивления, они остановились перед мостом, а мятежников отвели в полицию. Тем не менее даже и тогда, казалось, ничего не было решено; скажу больше: поведение мобильной гвардии было довольно нерешительно. В течение по крайней мере часа до ее появления и четверти часа по ее прибытии все верили в успех восстания, только и слышались слова: "Дело кончено!", произносимые то радостно, то печально, соответственно образу мыслей говорившего. Командир батальона, человек с истинно французским лицом, веселым и решительным, обратился к своим солдатам с краткою речью, кончавшейся словами: "Французы всегда будут французами. Да здравствует Республика!" Это его ни к чему не обязывало. Я забыл вам сказать, что во время тех двух часов тревоги и ожидания, о которых я вам говорил, мы видели, как легион национальной гвардии медленно углубился в авеню Елисейских полей и перешел Сену по мосту, находящемуся против Дома Инвалидов. Вот этот-то легион и напал на мятежников с тыла и вытеснил их из Собрания. Между тем батальон мобильной гвардии, подошедший от Мадлен, был встречен взрывами восторга буржуа... Возгласы "Да здравствует Национальное собрание!" начались с новою силой. Вдруг распространился слух, что представители снова вернулись в зал заседаний. Всё на глазах переменилось. Со всех сторон зазвучал сбор; солдаты мобильной гвардии (уж действительно мобильной!) надели свои шапки на штыки, (что, говоря в скобках, произвело чрезвычайный эффект) и закричали: "Да здравствует Национальное собрание!" Какой-то подполковник национальной гвардии прибежал запыхавшись, собрал вокруг себя с сотню людей и рассказал нам, что произошло: "Собрание сильнее, чем когда-либо! - воскликнул он. - Мы раздавили негодяев... О господа! я видел ужасы... видел, как депутатов оскорбляли, били!.." Десять минут спустя все подступы к Собранию были запружены войсками; лошади крупной рысью с грохотом подвозили пушки, линейные войска, уланы... Буржуазный порядок восторжествовал, по справедливости на сей раз. Я оставался еще на площади до шести часов... Я только что узнал, что и в Ратуше победа осталась за правительством... В этот день я пообедал только в семь часов. Из множества поразивших меня вещей я упомяну только о трех: прежде всего это - внешний порядок, который не переставал царить вокруг Палаты; эти картонные игрушки, именуемые солдатами, охраняли восстание так тщательно, как только это было возможно: дав ему пройти, они сомкнулись за ним. Справедливо будет сказать, что Собрание, со своей стороны, показало себя ниже всего, чего можно было от него ожидать; оно, не протестуя, слушало в течение получаса разглагольствования Бланки. Председатель не надел шляпы! В продолжение двух часов представители не покидали своих скамей и ушли лишь тогда, когда их прогнали. Если б это была неподвижность римских сенаторов перед галлами, это было бы великолепно6; но нет, их безмолвие было безмолвием страха; они заседали, председатель председательствовал... Никто, за исключением некоего г-на Адельсвара, не протестовал... и даже сам Клеман Тома прервал Бланки лишь для того, чтобы с важностью попросить слова! Поразило меня также, с каким видом разносчики лимонада и сигар расхаживали в толпе: алчные, довольные и равнодушные, они имели вид рыболовов, которые тащат хорошо наполненный невод! В-третьих, что очень удивило меня самого, это било сознание невозможности дать себе отчет в чувствах народа в подобную минуту; честное слово, я был не в состоянии угадать, чего они хотели, чего боялись, были ли они революционерами, или реакционерами, или же просто друзьями порядка. Они как будто ожидали окончания бури. А между тем я часто обращался к рабочим в блузах... Они-то ожидали... они-то ожидали!.. Что же такое история?.. Провидение, случай, ирония или рок?..
07.07.2010 в 20:28

tantum possumus, quantum scimus
Луи Виардо
Париж, 24 мая 48
... Праздник 21 мая, несмотря на то, что говорится о нем в газетах и прокламациях, прошел ужасно холодно. Мало рабочих, много провинциалов, любопытных, мало, или никакого энтузиазма, еще меньше веселья; что же это за празднество Братства, Согласия! В момент, когда, в ответ на выстрелы с Марсова поля, грянули пушки Дома Инвалидов, дрались в Лионе, в Лилле... а если не дрались и где-нибудь еще, то вовсе не от нежелания. Вечерняя иллюминация была великолепна: особенно сияли Елисейские ноля. Но лампионы не всегда означают настоящее ликование... об этом свидетельствуют те, которые вы могли видеть в некой, довольно отдаленной отсюда, стране. Ах! мой друг, как быстро и легко мельчают великие дела! Кто бы сказал это три месяца тому назад? Кто бы в это поверил тогда, когда гг. О.Барро и Дюфор устанавливали во Франции республику?
Статуя Свободы Клезенже, воздвигнутая в самой середине Марсова поля, это нечто чудовищное... Если о дереве надо судить по его плодам, то что же можно подумать об этой революции, которая до сих пор не сумела породить ни одного произведения искусства, ни одного таланта, ни даже хотя бы одного вдохновенного стиха. Но мы, слава богу, стоим еще только на ее пороге; раз так много говорилось о людях ее кануна, то надо видеть их в деле, дать им действовать; а когда они истощат свои силы (что не замедлит случиться), то мы, надо надеяться, увидим, наконец, как поднимется поколение сегодняшнего дня.
Четверг, 25.
Не знаю, на празднике ли Согласия или еще где-нибудь, я подхватил довольно сильную простуду, но факт тот, что она принадлежит мне и ужасно меня тяготит. Во вторник мне захотелось пробраться на заседание, чтобы послушать г-на де Ламартина, но и напрасно был там первым в 5 ч. утра, кончилось тем, что нам заявили, что все места заранее оставлены для делегатов из департаментов. Итак! вы ее прочли, эту прекрасную речь, что вы о ней скажете? Меня она весьма мало вразумила. Все, что он говорит о Польше, - подло. Говорят о восстановлении Польши - Собрание голосует за это - и никто ни словом не заикнется о России, и первый г-н Ламартин. Однако оная держава в этом чертовски заинтересована. Я думал, что при Республике больше не будет всего этого вранья. И потом, как можно говорить о намерении Пруссии восстановить польскую национальность в тот момент, когда, воспользовавшись волнениями во всей Европе для того, чтоб оторвать от нее последний лоскут, е<го> в<еличество> Фредерикус IV только что разжег искусственно гражданскую войну в свое оправдание? Я, слава богу, не претендую выступать в защиту Польши... но заниматься дипломатией даже теперь! кончить высокопарным восхвалением мира во что бы то ни стало... Это грустно, это очень грустно.
Вчера один извозчик, смеясь, говорил мне, что Республика беременна маленьким королем, и, добавил он, надо надеяться, что она разрешится до срока, а он не почувствует себя от этого хуже.
И никого, никого в новом Собрании! Пустота, совершенная пустыня! Ни одного выдающегося человека, ну ни одного! Если б они, по крайней мере, умели действовать. Но не уметь ни действовать, ни говорить!
Ну, право, довольно об этом. Поговорим о чем-нибудь другом...

Я, признаться, часто с недоумением читаю Тургенефф. О празднике Согласия он рассуждает, как г.Токвиль, а о вновь избранной Ассамблее говорит буквально словами Герцена...
Мадемуазель С-Нежана, благодарю за знакомство с этим рассказом, я не знал его прежде.
07.07.2010 в 22:17

"Что толку видеть вещь, если о ней никто ничего не доказывает?!"
Я, признаться, часто с недоумением читаю Тургенефф.
Есть много вещей необъяснимых, гражданин Plume de paon... К примеру, я вот изумилась, прочитав, что Шарль Бодлер участвовал в июньском восстании... Ну ладно Леконт де Лиль, это даже вполне допускаю, хотя без проверки не верю. Но Бодлер?.. под красным знаменем?..

По поводу Блана и луиблановщины. В том, что дезорганизация экономической жизни в тех условиях вредила прежде всего трудящимся, - тут гражданин Homme de La Rochelle прав. Но еще, наверное, учесть нужно и то, что на момент писания Лениным этой статьи была известна и окончательная мутация Луи Блана. Который хлопал Тьеру и Мак-Магону, перерезавшим коммунаров и заодно тех, кто рядом не стоял с Коммуной :(

...Вот и Тургенев, ничтоже сумняшеся, повторяет о коммунарах то, что ему в мозги закапала буржуазная пресса. А ведь казалось бы, далеко неглупый человек. Видимо, в таких случаях срабатывает классовый инстинкт: он с ходу готов поверить всем ужастям, какие ему наплетут о рабочих, даже имея перед собственными глазами живые опровержения. А тьеры и К - ну нет, как же, это же все "интеллигентные люди", не может быть, чтоб они зверствовали...

К списку статей - еще парочка:
Никитин С. Славянские народы в революции 1848 г. ВИ, 1948, № 7
Наниташвили Н. Движение городских низов в Пруссии накануне революции 1848 года. ВИ, 1956, № 4

И всем большое спасибо!



Вот еще ссылка. Но она насквозь либеральная. Если прочитать незамутненному человечку, так ведь может вообразить, что пражская революция в позивтивных своих достижениях - заслуга Габсбургов, или что-то в этом роде.
Милан Главачка. "Весна народов" в Центральной Европе. Историческое наследие революции 1848-1849 годов в Австрийской империи (на примере чешских земель). Перевод с чешского Ярослава Шимова
08.07.2010 в 08:25

Запутавшемуся миру спешим на выручку
С-Нежана выразительный рассказ! И буржуа на такой поступок вряд ли способны.
09.07.2010 в 08:33

Верить можно только в невероятное. Остальное само собой разумеется. (Жильбер Сесборн)
Спасибо всем.

Знаете, граждане коллеги, то, что я знал с прежних времен, успел теперь прочитать и посмотреть, наводит на мысль о большом сходстве с событиями Коммуны. Немудрено, конечно, т.к. много одних и тех же участников, хотя не только в этом дело. В общем, правы Маркс и Энгельс, что 48 год открывает эру классовых боев пролетариата и буржуазии.

для меня немножко загадочный финал. Не говоря о том, что вмешательство в уличный баррикадный бой не совсем в характере героя, почему в июне, с красным знаменем, а не в феврале?..
С-Нежана
Не спец я по Тургеневу, но у него, кажется, есть такой контрапунктик: в революцию идут люди, не нашедшие себя в мирной жизни, несчастливые "в личной жизни". "С горя", так сказать. Идейка, как мы видим, до сих пор дорогая сердцу всяких доморощенных психолухов.
10.07.2010 в 13:15

Молчи так, чтобы было слышно, о чем ты умалчиваешь /Доминик Опольский/
Но Бодлер?.. под красным знаменем?..
Forster2005 Видите ли, под любое знамя, в том числе под красное, устремляются люди, не вполне отдающие себе отчет о значении этого знамени... например, бунтари (тип, совершенно отличный от революционеров). Capra Milana в связи с Байроном и Шелли хорошо развивает идею Фромма о нонконформистах и независимых. Возможно, и это такой же случай, но Бодлера с психологической стороны не настолько ясно представляю, чтобы с ходу рассуждать на этот предмет.

А.
10.07.2010 в 13:25

Круглое невежество - не самое большое зло: накопление плохо усвоенных знаний еще хуже (Платон)
Спасибо, всем, граждане.

Узко-судебное
10.07.2010 в 14:27

Армия принципов прорвется там, где не пройдет армия солдат. Т.Пейн
Тоже всем говорю большое спасибо, у самого не получилось принять активное участие.
По библиографии. Еще в "Вопросах истории" две статьи:
Кан С. Столетний юбилей революции 1848 г. в немецкой исторической литературе (1950, № 11)
Мизиано К. Годовщина революции 1848 - 1849 гг. в Италии и основные течения ее новейшей историографии (1950, № 5)
и книга: Ю.Я.Вин. Европейские революции 1848 года. «Принцип национальности» в политике и идеологии. Изд-во «Индрик», 2001, но сам не читал.
16.07.2010 в 21:06

Вопреки видимости, именно зима — пора надежды (Ж.Сесборн)
Серьезных партий, как мы сказали, было только две, то есть партия формальной республики и насильственного социализма, - Ледрю-Роллена и Луи Блана. Об нем я еще не говорил, а знал его почти больше, чем всех французских изгнанников.
Нельзя сказать, чтоб воззрение Луи Блана было неопределенно, - оно во все стороны обрезано, как ножом, Луи Блан в изгнании приобрел много фактических сведений (по своей части, то есть по части изучения первой французской революции), несколько устоялся и успокоился, но в сущности своего воззрения не подвинулся ни на один шаг с того времени, как писал "Историю десяти лет" и "Организацию труда". Осевшее и устоявшееся было то же самое, что бродило смолоду.
В маленьком тельце Луи Блана живет бодрый и круто сложившийся дух, tres eveille, с сильным характером, с своей определенно вываянной особностью и притом совершенно французской. Быстрые глаза, скорые движения придают ему какой-то вместе подвижный и точеный вид, не лишенный грации. Он похож на сосредоточенного человека, сведенного на наименьшую величину, - в то время как колоссальность его противника Ледрю-Роллена похожа на разбухнувшего ребенка, на карлу в огромных размерах или под увеличительным стеклом. Они оба могли бы чудесно играть в Гулливеровом путешествии.
Луи Блан - и это большая сила и очень редкое свойство - мастерски владеет собой, в нем много выдержки, и он в самом пылу разговора не только публично, но и в приятельской беседе никогда не забывает самые сложные отношения, никогда не выходит из себя в споре, не перестает весело улыбаться... и никогда не соглашается с противником. Он мастер рассказывать и, несмотря на то, что много говорит - как француз, никогда не скажет лишнего слова - как корсиканец.
Он занимается только Францией, знает только Францию и ничего не знает, "разве ее". События мира, открытия науки, землетрясения и наводнения занимают его по той мере, по которой они касаются Франции. Говоря с ним, слушая его тонкие замечания, его занимательные рассказы, легко изучить характер французского ума, и тем легче, что мягкие образованные формы его не имеют в себе ничего вызывающего раздражительную колкость или ироническое молчание, - тем самодовольным, иногда простодушным, нахальством, которое делает так несносным сношения с современными французами.
Когда я ближе познакомился с Луи Бланом, меня поразил внутренний невозмутимый покой его. В его разумении все было в порядке и решено; там не возникало вопросов, кроме второстепенных, прикладных. Свои счеты он свел: er war im Klaren mit sich, ему было нравственно свободно - как человеку, который знает, что он прав. В частных ошибках своих, в промахах друзей он сознавался добродушно, теоретических угрызений совести у него не было. Он был доволен собой после разрушения республики 1848, как Моисеев бог - после создания мира. Подвижной ум его, в ежедневных делах и подробностях - был японски неподвижен во всем общем. Эта незыблемая уверенность в основах однажды принятых, слегка проветриваемая холодным рациональным ветерком, - прочно держалась на нравственных подпорочках, силу которых он никогда не испытывал, потому что верил в нее. Мозговая религиозность и отсутствие скептического сосания под ложкой обводили его китайской стеной, за которую нельзя было забросить ни одной новой мысли, ни одного сомнения.
Я иногда, шутя, останавливал его на общих местах - которые он, вероятно, повторял годы, не думая, чтоб можно было возражать на такие почтенные истины, и сам не возражая: "Жизнь человека - великий социальный долг; человек должен постоянно приносить себя на жертву обществу..."
- Зачем же? - спросил я вдруг.
- Как зачем? Помилуйте: вся цель, все назначение лица - благосостояние общества.
- Оно никогда не достигнется, если все будут жертвовать и никто не будет наслаждаться.
- Это игра слов.
- Варварская сбивчивость понятий, - говорил я, смеясь.
- Мне никак не дается материалистическое понятие о духе, - говорил он раз, - все же дух и материя разное, - тесно связанное, так тесно, что они и не являются врозь, но все же они не одно и то же... - И видя, что как-то доказательство идет плохо, он вдруг прибавил: - Ну вот, я теперь закрываю глаза и воображаю моего брата - вижу его черты, слышу его голос - где же материальное существование этого образа?
Я сначала думал, что он шутит, но, видя, что он говорит совершенно серьезно, я заметил ему, что образ его брата на сию минуту в фотографическом заведении, называемом мозгом, и что вряд есть ли портрет Шарля Блана отдельно от фотографического снаряда...
- Это совсем другое дело, материально в моем мозгу нет изображения моего брата.
- Почем вы знаете?
- А вы почем?
- По наведению.
- Кстати - это напоминает мне преуморительный анекдот...
И тут, как всегда, рассказ о Дидро или m-me Tencin, очень милый, но вовсе не идущий к делу.
В качестве преемника Максимилиана Робеспьера Луи Блан - поклонник Руссо и в холодных отношениях с Вольтером. В своей "Истории" он по-библейски разделил всех деятелей на два стана. Одесную - агнцы братства, ошуйю - козлы алчности и эгоизма. [курсив мой ) ] Эгоистам вроде Монтеня пощады нет, и ему досталось порядком. Луи Блан в этой сортировке ни на чем не останавливается и, встретив финансиста Лау, смело зачислил его по братству - чего, конечно, отважный шотландец никогда не ожидал.
В 1856 году приезжал в Лондон из Гааги - Барбес. Луи Блан привел его ко мне. С умилением смотрел я на страдальца, который провел почти всю жизнь в тюрьме. Я прежде видел его один раз, - и где? В окне Hotel de Ville 15 мая 1848, за несколько минут перед тем, как ворвавшаяся Национальная гвардия схватила его.
Я звал их на другой день обедать, они пришли, и мы просидели до поздней ночи.
Они просидели до поздней ночи, вспоминая о 1848 годе; когда я проводил их на улицу и возвратился один в мою комнату, мною овладела бесконечная грусть, я сел за свой письменный стол и готов был плакать...
Я чувствовал то, что должен ощущать сын, возвращаясь после долгой разлуки в родительский дом; он видит, как в нем все почернело, покривилось, отец его постарел, не замечая того; сын очень замечает, и ему тесно, он чувствует близость гроба, скрывает это, но свиданье не оживляет его, не радует, а утомляет.

А. И. Герцен. БЫЛОЕ И ДУМЫ ЧАСТЬ ШЕСТАЯ. АНГЛИЯ (1852-1864)
16.07.2010 в 21:31

"Что толку видеть вещь, если о ней никто ничего не доказывает?!"
Без диплома это придется выяснять по Иоаннисяну. Потому что там вообще много странностей. Что общего, например, у Карно с Токвилем???.. ;) А тем не менее.

Березовый сок В качестве преемника Максимилиана Робеспьера
Хм-хм... Ну, вот что общего меж МР и Луи Бланом, - ему было нравственно свободно - как человеку, который знает, что он прав. Пожалуй, тут гражданин Герцен прав, сам о том не подозревая. А вот на счет остального, мозговой религиозности и отсутствия скепсиса, - не зна-а...